Собачий переулок[Детективные романы и повесть] - Лев Гумилевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И сердце ноет и болит за маму. Мама, наверное, упала в вагоне, ей худо, и повезли в больницу. Она уже умирает.
И Боря встревожен. Каждый час, каждую минуту он следит за выражением моего лица. Я спокойна — и он спокоен, я плачу — и он плачет. Сегодня утром он вдруг спросил меня:
— Ой, Феечка, а если мама умерла?
И смотрит на меня испуганными глазами.
От этого вопроса, от его испуганных глаз сердце так и задрожало. Едва справилась с собой и отвечаю спокойно:
— Ну, глупости, она, наверное, уже скоро приедет.
А вечером у самой прорвалось. Весь день думала о маме и к вечеру вдруг разрыдалась как безумная. Борис подходит, прижимается и говорит неожиданно:
— Феечка, не плачь. Я знаю, отчего ты плачешь. Ты думаешь, что мама умерла.
— Нет, нет, Боря, просто так тяжело. Есть хочется.
А он повторяет тихо и настойчиво и прижимается все
теснее:
— Нет, нет, я знаю. Ты думаешь, что мама умерла. Не плачь, я знаю, что мы сделаем…
Сквозь слезы целую, прижимаю его и спрашиваю:
— А что, Боренька, а что?
— Мы тоже умрем, Феечка, не надо плакать.
И правда выход!.. Как же раньше-то я не подумала? Раз она умрет, то и мы умрем. Вот и все.
Говорю ему обрадованно:
— Верно, верно, Боренька, только придумай, как мы умрем.
— Я уже придумал. Мы с тобой в Неву бросимся. Тут близко. Только вместе.
— А папа как?
— А папа, наверное, будет жить.
У Бори тон серьезный. Измученные, детские глаза смотрят деловито. Он, он давно все обдумал. Вот молодец-то! Не как я — только плачу.
И вдруг в голову приходят мысли о Сереже, Ване, Шуре. Как же, как же они-то?.. Но Боря, наверное, знает как.
Спрашиваю робко его:
— А Сережка, Ваня, Шура?
И Боря уверенно отвечает. Вижу, что он передумал все тысячу раз.
— Ну, что ж, им будет тяжело, но они взрослые, а мы маленькие. Они могут прожить без нас. Ваня, наверное, поплачет, ну а Сережа поймет. Он умный.
Как он все верно говорит! Да, да, я напишу Сереже, и он не рассердится. Он не должен будет сердиться. Он все поймет…
За Борю все больше появляется какая-то злая настороженность. Смертельно боюсь, что папа будет морить его голодом. Но пусть он только попробует, тогда я… я…
А иногда у самой прорывается против Бори всегдашнее мое беспричинное озлобление. Накричу на него, затопаю ногами. А он даже не огрызнется, не как было раньше. Только замигает большими измученными глазами, да задрожит нижняя губенка.
И сразу вспыхнет жгучее раскаяние. Целую его, плачу.
— Боренька, Боренька, прости меня, прости…
Он опять прижимается ко мне и сквозь слезы отвечает:
— Я, Феечка, и не сержусь. Я знаю… ты голодная, и мама уехала.
Так как теперь Боря почти до вечера лишен чаю, потому что остается дома один, папа каждый день дает ему полтинник. Боря ходит в ближайшую советскую чайную и пьет кипяток. Дают еще конфетку одну.
Но сегодня пришла со службы, и бросилось в глаза, что с Борей неладно. Какое-то особенно истомленное лицо. Даже губы ссохлись.
Спрашиваю:
— Что с тобой?
И, конечно, он замигал и со слезами в голосе:
— Я… я сегодня чаю не пил.
Сразу обострилась против папы злая настороженность. Нехорошие предчувствия заметались в сердце.
— Почему?
— Па…па ска…зал, что не будет больше давать денег. Он сказал, что я не ахти сколько чаю выпью и трачу деньги только на конфеты. Он сказал, что это лишний расход и что я могу подождать, пока все не придут…
Слушаю его рыдания и ушам не верю. Даже не ненависть вспыхнула, а огромное, страшное бешенство. Ужас, ужас! Как он смел ребенку не дать полтинника на кипяток! Изверг, настоящий изверг! Так бы собственными руками и разорвала на куски! Отца родного разорвала бы. Вцепилась бы в шею, в глаза, во все, во все…
— Боренька, Боренька, не плачь. Я буду с ним говорить. Я ему скажу. Это черт знает что такое! Я ему не позволю, не позволю…
Ожидая его, почти два часа бегаю по комнате. И все внутри кипит, кипит… Скорей бы только он пришел!
Звонок.
Еще он не успел раздеться, а я кричу ему прямо в лицо со всей своей невыразимой злобой:
— Вы… Вы почему ему не оставили на кипяток?
Он весь вздрогнул тихо. Страшное, страшное перебежало по лицу. Потом овладел собой. С угрюмым лицом покосился исподлобья, поверх очков.
— Потому, что это — зря. Все равно кипяток он не пьет. Ему нужна только конфета… Не умрет. Может и нас дождаться.
— Я… я удивляюсь вам… Как не стыдно, не стыдно, не стыдно?.. Вы были бы рады, если бы мы совсем умерли!.. Да, да, да…
Папа ошеломлен. Прилип ко мне страшными, неподвижными глазами, бескровные, серые губы дергаются, и мучительно шевелятся морщины над переносицей. Потом вдруг как стукнет кулаком по столу:
— Да как ты смеешь таким тоном разговаривать со мной? Не сметь! Замолчи!
Теперь я на секунду ошеломлена, но не испугана. Сжалась вся в комок, точно готова броситься на него. И вдруг опять затряслась от нового порыва бешеной злобы. Выкрикиваю как безумная и еще громче его:
— Да, да, вот и смею, смею говорить! Что хочу, то и смею, раз вы так поступаете! Не любите, не любите правды?
А у него порыв схлынул. Опять смотрит не то с недоумением, не то с испугом.
— …Да, да, не любите… Недаром мы с Борисом предчувствовали, что без мамы от вас… вас житья не будет!
— Ах, Господи!..
Замерла с незакрывшимся ртом. Что это, что это я ему сказала? Неужели он зверь для своих детей? Неужели, неужели?.. Ах, какая я жестокая…
Вижу, как у папы исказилось бледное лицо и конвульсивно дергается подбородок. Ничего больше не сказал.
Но на следующий день оставил Борису несчастный полтинник.
2 августа
Еще одна странность.
Когда Александр ходил к нам при маме и мама сажала его обедать с нами, я с бешенством считала каждую ложку съеденной им похлебки. И папа был на моей стороне. Я это знала.
А теперь?
Он приходит и теперь. Какое у него страшное от голода лицо. Он, наверное, голодает больше нас. Тревожно, робко смотрит по углам. Наверное, думает, что раз мамы нет, его никто из нас не посадит обедать.
Сегодня он тоже пришел. Я всю душу вложила, чтобы сердечно с ним поздороваться. Даже его поразила, а сама чуть не заплакала. Но папа бросил угрюмо:
— Здравствуй.
Александр посмотрел на него жалко, умоляюще и, согнув плечи, ушел в другую комнату. Он знает, что без мамы нечего ждать, чтобы его пригласили обедать.
Но я собрала на стол и кричу:
— Шура, иди обедать!
Закричала и вся насторожилась… Что он сейчас скажет? Пусть… Все равно Александр будет обедать.
А папа вскинул на меня изумленные, встревоженные глаза и шепчет зло:
— Ты что? С ума сошла, что ли?
Я твердо выдерживаю его взор и, не отводя глаз, продолжаю звать еще настойчивее:
— Шура, иди обедать!
Почти с минуту мы прикованы друг к другу глазами. И в сердце одно торжество. Вот, вот тебе, эгоист!.. Не будешь морить родного сына голодом. Он и без того несчастный. Бедный Александр!..
Наконец папа прячет свои глаза. Он уже не глядит и на Александра, когда тот пришел обедать.
3 августа
Александр пришел и сегодня.
Встретила его так же сердечно, как и вчера. Он чувствует это. Сел обедать увереннее. Пообедал и сейчас собирается уходить. Но слышу, задержался почему-то на кухне.
Папа, по обыкновению, лежит в спальне. Я и Боря сидим на диване, прижавшись друг к другу.
И вдруг сердце вздрагивает от необъяснимого, ужасного предчувствия. Сразу устанавливается знакомая настороженность. Только не могу понять, по отношению к чему она… Господи, что это, что сейчас случится? Задрожала вся. Прислушиваюсь к себе. Ах, это Александр, Александр!.. Он что-то делает на кухне. Он хочет что-то взять от нас! Взять, взять!.. А с кухни не слышно ни звука.
Судорожно оттолкнула испуганного Бориса и стремглав, с замирающим сердцем, несусь на кухню.
Влетела. Он стоит у стола и странно уставился на меня.
Подскочила к нему с безумным, пронзительным криком:
— Ты что здесь делаешь? Что, что, что?
И он смутился. Господи, значит, правда, правда!.. Но что, что он мог взять у нас? Что же такое он отнимает у нас?
И вдруг вспомнила, что под столом было два фунта картошки, приготовленной на завтра. Бросилась к столу — картошки нет.
— Украл он…
Звериным прыжком кинулась к нему.
— Отдай, отдай нашу картошку, отдай, несчастный!..
А он как будто окостенел бледным, без кровинки лицом.
Страшное напряжение все больше сдвигает брови. Смутно бросилось в глаза, что мизинец на левой руке у него дрожит мелкой дрожью. Губы шевелятся от усилия что-то сказать. Наконец бормочет:
— Я… я не брал вашу картошку.